Пантелеева. А.Ф. Нам бы вернуться к его высоте

Материал из EniseyName.

Перейти к: навигация, поиск

''Дал бы Господь вернуться России к

глубине и высоте Виктора Петровича в

высшие часы его милосердной, страдальческой,

истинно христианской жизни.

Валентин Курбатов

Автограф на книге «Крест бесконечный», сделанный 27.11.02 на презентации этой книги в Литературном музее им. В.П. Астафьева, г. Красноярск. На страницах этой книги штамп «Письма из глубины России», с чем и связан смысл автографа.

Мне выпало счастье войти в число сотрудников коллектива, работавшего над 15-томным Собранием сочинений писателя; со студентами-филологами Красноярского госуниверситета собирать фольклор в астафьевских местах, писать вступительную статью к одному из библиографических указателей творчества писателя, вести спецсеминар в КГУ «Нравственная проблематика в произведениях В. Астафьева».

На эту летопись нас вдохновляло понимание, что далеко не у всех читателей на книжной полке стоит Собрание сочинений писателя и разумение, как много дает человеку чтение его книг.

Составитель летописи В.Г. Швецова, главный хранитель фондов библиотеки-музея В.П.Астафьева в с. Овсянка, включила в текст воистину чудесный – непритязательностью, безыскусностью – свой дневник общения с писателем и постоянно участвует во всей богатейшей деятельности сотрудников библиотеки-музея по освоению творчества В.П. Астафьева.

В летописи подробнейшим образом прослежен весь жизненный и творческий путь писателя, отмечены наиболее важные – им исповедуемые и утверждаемые – ценности.

Мы в основном опирались на строки самого В. Астафьева, цитировали же только тех исследователей, которые специально занимались его творчеством, но внимательнейшим образом впервые проследили мысли земляков о нем.

Удивительна его жизнь, в которой, что ни возьми, хочется назвать феноменом. Да хотя бы то, что, оставшись без матери (утонула в Енисее, когда ему было всего восемь лет), хлебнув детдомовской и беспризорнической жизни, не имея возможности получить образование (всего шесть классов окончил), испытав сполна голод, холод, нищету, потеряв на войне один глаз и здоровье, сумел он себя развить до уровня писателя мирового масштаба, книги которого издаются чуть ли не на всех языках мира.

Успел В.П. Астафьев побывать почти на всех континентах: то собратья по перу приглашали, то переводчики его книг непременно просили приехать, а в Украину и Польшу позвала его кровушка, пролитая там, в годы Великой Отечественной.

У Виктора Петровича невероятно много наград, премий, и все они – этого даже злопыхатели не покушались отрицать – заслуженные: труженик он истовый, себя не щадящий.

Ему и Нобелевская премия была бы впору: никого из хорошо знающих его творчество присуждение ее не удивило бы, порадовались бы только торжеству справедливости. Может быть, это событие еще впереди, если комитет по присуждению сей премии снова станет руководствоваться теми же критериями, что и во время оно.

Недаром же в некоторых странах книги В. Астафьева издаются в очень дорогом оформлении.

Слава Богу, и в нашем Отечестве появилось издательство, в котором его книги – одна краше другой – сотворены: издатель Г.К. Сапронов. (г. Иркутск). Читатели им могут порадоваться (а то и приобрести) в нашем Литературном музее им. В.П. Астафьева.

Издатель Г. Сапронов воистину воплотил мечту писателя о том, чтоб «художник становился союзником автора и внимательно, желательно с любовью, прочитал то, чего взялся изображать».

Нашел Геннадий Константинович такого художника, С.Н. Элояна.

Вчитываясь – вдумываясь в книги В. Астафьева, мы все более утверждаемся в мысли, что истинная слава их еще впереди. «Большое видится на расстояньи». Возрастание интереса к творчеству писателя происходить будет вместе с возрастанием нравственной и духовной культуры, ибо подобное познается подобным. Писатель всю свою жизнь самосовершенствовался. («Всю жизнь я учусь на писателя», – не раз повторял он) Взять бы да выписать из его книг названия произведений, которые он упомянул в различных обстоятельствах по разным поводам, и то получился бы внушительный (и, наверное, поучительный) список. Классическую русскую литературу знал и любил, особенно горячо Н.В. Гоголя, считая, что «Он, как планета наша, видимо, неповторим в мироздании мысли, слова и природности, да и в изображении России и россиян»; чтил гений А.С. Пушкина, цитировал М.Ю. Лермонтова, поражаясь его глубине и зрелости в столь юном возрасте; любил И.А. Бунина, Н.С. Лескова, Л.Н. Толстого, «Тихий Дон» М.А. Шолохова. У А.Т. Твардовского особо выделял поэму «Василий Теркин», знал и любил Шекспира, лирику Петрарки, книги Моэма, Маркеса, Олдингтона, не уставал восхищаться Сервантесом, называя его самым добрым гением нашей недоброй планеты и часто повторяя слова Ф.М. Достоевского о том, что человечество в свое оправдание положит к ногам Христа именно эту книгу.

Хотела назвать еще имена, но они составили бы целую библиографию, ибо только в книге «Крест бесконечный» – в письмах друг другу – В.П. Астафьев и В.Я. Курбатов коснулись мимолетно, к слову пришлось, более трехсот имен.

Двадцать восемь лет писали – беседовали друг с другом – два русских мужика, сердца которых больше всего волновала судьба России во всех ее ипостасях.

Это ли не феномен? Каким трудом все В. Астафьеву далось в жизни! По собственному признанию, он «…как и многие из нас не научен был не только заниматься самоанализом, осмыслением бытия человеческого, но и ни над чем думать не умел, прежде всего, над жизнью и поступками своими, а не только всечеловеческими. Жил, как и многие из нас, механической жизнью: чего-то делал, ел, спал.

Нам и сейчас (1997 г.- ред.) все еще некогда, все недосуг осмыслить наше время и подсчитать вред, нанесенный народу партийной идеологией и громоподобной, лукавой псевдокультурой.

В том, что он, так называемый советский народ, одичал при всеобщей грамотности, сделался бездуховным, злым, – есть большая заслуга современной культуры, прежде всего литературы всеобщего социалистического культуризма.

Легко было управляться с нами, полуграмотными, полуслепыми, полуглухими, пораженными ленивомыслием. Мы такие и нужны были партийной верхушке. Тех, кто смел «поумнеть», переступить грань бездумья, начинали сразу же и совершенно справедливо считать «не нашими».

Ох, Виктор Петрович, наши нынешние «массовики» сильно усовершенствовали псевдокультуру: она стала смелее в наглости, развязности, миллионы выпускаются по всякому поводу салютами, расстреливая остатки тишины в мире, в грохочущей, загазованной-закопченной жизни нашей; а виды и число псевдогрупп во всех ветвях этой псевдокультуры таковы, что русских названий для них уже не находится (уж за это-то, конечно, слава Богу, не допустил именовать все сие русским!)

Письма вообще особая статья в жизни В. Астафьева. Довелось мне на почте в Академгородке услышать вопрос одной сотрудницы к другой: «Что Астафьев делает с письмами, ведь они к нему прямо-таки мешками идут?» Эта тема не раз возникала на страницах его писем и даже книг, где он, сокрушаясь, сообщал, что не успевает отвечать на каждое письмо, хотя и старается. Он и сам «вызывал огонь на себя», на все откликался.

Например, услышал передачу «Встреча с песней» – и уже летит к ее ведущему его письмо: «Дорогой Виктор Татарский!..» В 1988 году на съезде передали Виктору Петровичу привет от Е.Ф. Светланова, а он пишет ему целый трактат – свои размышления о музыке. «Музыка – это самое честное из всего, что человек взял в природе и отзвуком воссоздал и воссоединил, и только музыке дано беседовать с человеком наедине! касаться каждого сердца по отдельности. Лжемузыку, как и массовую культуру, можно навязать человеку, даже подавить его индивидуальность, сделать единице-массой в дергающемся стадо-человеке, истинную же музыку я бы назвал – молитвою пробуждения человеческой души, воскресения того, что заложено в человеке природой и Богом – для сотворения красоты и добра».

Для Виктора Астафьева совершенно очевидна истинная роль музыки в жизни человека, в состоянии его души.

Он пишет знаменитому дирижеру вдохновляющее письмо, радуясь, что «… не все еще сердца остыли, очерствели, забетонировались, люди еще и плачут от музыки, на Ваших концертах плачут, плачут о себе, о себе лучших, о том, кем они могли быть, должны были быть, но… потеряли себя в пути историческом, в большинстве – человеконенавистническом… особенно окончание нашего столетия, самого страшного». Наблюдая за тем, что происходит со слушательской культурой, писатель обращает наше внимание на то, от чего человечество начинает отворачиваться и куда направляется в своей массе. И тревожится. «Думаю, не столь уж долго ждать, когда не под «Пятую симфонию» Чайковского, не под мелодию Глюка, не под дивные марши Моцарта и Шопена, не под самую мою заветную «Неоконченную симфонию» Шуберта, не под шаловливые пьесы Вивальди и Божественный «Реквием» Верди, не под «Молитвы» Березовского и Бортнянского, а под яростное пуканье военной трубы и ревущего зверем контрабаса, под стук первобытного барабана, человечество спрыгнет, свалится с криком ужаса на дно пропасти, в кипящий огненный котел…»

В музыке В. Астафьев отдает предпочтение классике, в рок-музыке видит проявление одичания, неразвитости вкуса, как в массовой культуре отмечает (много раз с тревогой и болью возвращаясь к раздумью о ней) потрясающее невежество и скудоумие. Размышления писателя о музыке постоянны и неслучайны. Стоит только вспомнить скрипку Васи-поляка из «Последнего поклона», «сиреневую музыку» из «Пастуха и пастушки», размышления о том, что у музыки можно научиться мастерству построения фразы, сюжета, организации словесно-звукового материала, утверждая, что много ему дал концерт для фортепьяно с оркестром Грига и «Первый концерт для фортепьяно с оркестром» Чайковского.

Тональность сочинения он считал фундаментом, отмечая, например, что повесть А.С. Пушкина «Капитанская дочка» скреплена единым, нигде ни разу не прервавшимся, звуком.

Вероятно, те, кому приходилось слушать чтение самого Виктора Петровича, согласятся, что оно не менее выразительно, чем чтение мастеров-чтецов, которые легко соглашаются с тем, что проза Астафьева музыкальна. Кстати, замечательный артист, певец Е.Е. Нестеренко писал ему: «Меня поражает Ваше музыкальное чувство», в этом тоже феномен его. Однако, еще о письмах, которые составили два тома Собрания сочинений, хотя отбирались они туда по принципу общеинтересности. Писали ему и юные, и старые как в какую-то самую последнюю инстанцию, чувствуя, вероятно, его отзывчивую, сопереживающую душу. И сами открывались так, что нельзя и читателю остаться равнодушным. Писали люди всяких профессий, всяких национальностей.

В письмах этих трепещет живая душа народа и народного писателя.

Многим от этих строк станет жгуче-стыдно – душа если не умерла – за свою теплохладность.

Навсегда остался верен В. Астафьев однополчанам, даже в письмах к ним подписывался: вечно твой Виктор.

В письме к Георгию Федоровичу Шаповалову он сообщал после получения его письма: «Я был так взволнован, спать не мог. Первое письмо писал еще в 1946 году – нашел меня Ваня Гергель, потом Слава Шадринов, потом Равиль Абдрашитов (в конце письма я напишу их адреса). Все они бывали у меня в Вологде, а два года назад я сговорил их собраться вместе, и мы рванули к Славе с Равилем, заехав по пути к Ване в Орск. <…>

Пишут мне многие из дивизии, со всех концов страны».

Писатель и помогал всем как мог. В 1991 г. – сам будучи уже немолодым, 67 –летним – он просил власти Алтайского края помочь своему фронтовому другу, в прошлом обладавшему громадной силой и воспитавшему пятерых детей, но вот «обезножел, сердце сдало». В 1981 г. хлопотал он о жилье для вдовы собрата по перу и друга, фронтовика Константина Воробьева, послав члену секретариата письмо на его домашний адрес с извинениями, что «не соблюл какие-то инстанционные нормы»: «Я так и не научился жить «по правилам»», все живу в расчете на человечность и дружество».

В. Астафьев стремился сохранить каждую каплю содеянного кем-либо добра. Не забывает он сообщить, что жена его деда Мария Егоровна Астафьева, жившая во втором бараке на окраине нового города Игарки, «часто и с благодарностью вспоминала коменданта, который не дал загинуть многим спецпереселенцам в первую страшную зиму – постоянно ходил по баракам, помогал словом и делом, не щадя себя, выполняя свой долг и проявлял человечность к людям, кои на заботу о них и доброту отвечали еще большей добротой и самоотверженным трудом, иначе городу было бы не устоять, люди вымерли бы от цинги и бесправия». Писатель глубоко убежден: «Русь, сколь бы ее ни превращали в империю зла, стояла и держалась добрыми людьми».

Были письма, которые согревали душу. Так из Якутска писала женщина о том, что «Последний поклон» стал настольной книгой рода Сабуровых, что она дает эту книгу почитать всем заболевшим, расстроившимся, впавшим в уныние, и они все успокаиваются.

Поэт Любовь Яковлева из Черкасс в письме размышляла, что она, благодаря его книгам, «… остро, ясно и безысходно, каждой клеточкой существа моего, всей шкурой моей ощутила, что значит русский человек, как это видеть, понимать все-все в мире по-русски, по-русски в нем жить. Они помогли мне увидеть, как удивительно глубока и многосложна так называемая простая человеческая душа, как она может быть всеобъемлюще действенно-милосердной, сострадательной, мудрой, щедрой, бесконечной во всем. Какое может таиться в ней непоказушное благородство, истинное великодушие, достоинство, честь, совесть. И как больно, какой прочной пуповиной повязаны мы все со всеми и со всем вокруг. И многое, многое еще подарили мне Ваши книги.

Всякое случалось: и ночь прореветь, и промаяться бессонницей и продумать-передумать над Вашим словом столько, что ни в сказке сказать, ни в письме написать».

Удивительное письмо прислал В. Астафьеву – к его 70-летию– журналист В. Ивачев, почти тридцать лет собиравшийся ему написать. В молодости его сильно избили и ограбили на остановке автобуса, на окраине села Никольское Ленинградской области. И вот в больничной палате он прочитал повесть «Пастух и пастушка»: «Я не буду говорить громких слов. Я прочитал повесть одним дыханием и еще часа два пролежал не шелохнувшись. Потом начал тихо улыбаться, хотя книга и оканчивалась горько. Палату словно залило солнце. Мне захотелось жить! И все сильнее и сильнее хотелось жить, хотя несколько последних недель хотелось умереть, ведь я был безнадежно переломан. И я стал так быстро выздоравливать, что врачи и сестры были потрясены. И я тоже. Ну, буквально все заживало в три раза быстрей. И с этой благодарностью к Вам прошли последние мои тридцать лет».

Не лишнее заметить здесь, что мастер оттачивал эту повесть долго. В письме к В. Колыхалову (1969 г.) он писал: «Повесть «Пастух и пастушка» пишу уже третий год и конца работы еще не видно, и я совершенно не уверен, что кто-либо решится ее печатать». Добавим еще: четырнадцать раз писатель эту повесть переписывал-совершенствовал.

В письмах В. Астафьева чувствуется трепетное отношение к человеку. Он совершенно не выносил фамильярности. Примеров тому множество, но вот хотя бы один: анализируя рукопись Валентина Сорокина, он пишет ему, что его герои форсят, жаргонят, даже город называют Владиком. «Но почему же никто из старших не оборвет их? Кого это вы Владиком называете?» Да и рассказал бы этим сосункам о том, что такое для России этот город, сколько он стоит жизней, слез. Какие люди основывали и отстаивали его. Рассказал бы так, чтоб сосункам и хотелось бы, да язык не поворачивался назвать этот город иначе, как по имени-отчеству».

Здесь же писатель приводит пример, как неприятно поразила его фамильярность и по отношению к человеку: «Есть такой прекрасный русский поэт Борис Ручьев. Я как-то застал его в пьяной компании, где сидели литературные хлыщи, колотили его по плечу и орали: «Борька! Борис!» Меня покоробило. Человеку пятьдесят лет. Он столько пережил, что этим хлыщам на триста душ хватило бы, и вот… Сам я не могу так. У меня язык не повернется. Он для меня – Борис Александрович, может быть, потому, что я умею уважать седины и горе человеческое».

Сейчас некоторые шибко передовые воспитатели ратуют за раскованность детей, и уже так в иных школах расковали, что успокоить их могут уже вынужденные их поведением оковы.

Мы привыкли к тому, что В. Астафьев часто бывал безоглядно смел. Между тем, в общении обыденном с людьми он чрезвычайно деликатен, старался никого не судить, не рубить сплеча.

Особенно запомнились его строки из письма к поэтессе Нинели Старичковой, которая написала свои воспоминания о поэте Николае Рубцове, погибшем, как известно, от рук женщины: «И спасибо, что Вы не запятнали его памяти и не пытаетесь пятнать, спасибо и за то, что не клеймите убийцу. Она – женщина и подсудна только Богу. Низко-низко кланяюсь Вам и благодарю еще раз». (1998 г.)

Много человеческого тепла в двух томах писем. Одна 46-летняя женщина прислала Виктору Петровичу светлое-светлое письмо, которое невозможно читать без слез. У нее рак желудка в последней стадии с метастазами в кишечник, она не уверена, что дождется весны и решила написать, что прочла все его книги, очень их любит и желает «Счастья и здоровья всем Вашим родным».

Далеко не все письма были радующими, имели место и злоба, и угрозы, и проклятия, ибо писатель обо всем говорил нелицеприятно, откровенно.

И переписка его воистину феноменальное явление, феноменальное даже по количеству.

Со всех сторон слали ему и бандероли с рукописями, чаще всего не испрашивая на то его разрешения, согласия. Близкие люди, знавшие истинное состояние здоровья писателя и значение его книг, ругали его за безотказность, трунили над ним за постоянное отыскивание жемчужного зерна в графоманской куче. Но до конца своих дней старался он служить начинающим авторам, заступался за них. Если еще в 1979 г. зажималось все талантливое, карьеру на этом делали ловкие люди, то в 1970 году требовалось истинное мужество, которое проявил Виктор Петрович в письме к руководителям писательской организации, где говорил не только о застое в обществе, о сдерживании потенциальных творческих возможностей, об усталости творцов от атмосферы, где учинили «расправу над талантливейшим писателем России. Не довелось мне читать его новых романов – не люблю я читать и думать под одеялом – унизительно это для бывшего солдата и русского литератора, но и то, что я читал напечатанное в журнале, особенно «Матренин двор» – убедило меня в том, что Солженицын – дарование большое, редкостное, а его взашей вытолкали из членов Союза и намек дают, чтобы вообще из «дома нашего» убирался.

А мы сидим и трем к носу, делаем вид, будто и не понимаем вовсе, что нас припугнуть хотят, ворчим по зауголкам, митингуем в домашнем кругу.

Стыд-то какой! Вчерашние бойцы, неустрашимые фронтовики и их спутницы делают вид, будто ничего не произошло и не происходит. Будто и не ведают, что кровью нашей завоеванное в мире уважение – распыляется, улетучивается, и те, кто был за нас, отвертываются один за другим. Говард Фаст, Фрэнк Харди, Андрэ Стиль и покойный Джон Стэйнбек, даже Луи Арагон…

Что же – опять изоляция? Опять пресловутый «железный занавес?»

Уже будучи 60-летним, сообщал он В. Курбатову, что будет хлопотать о выходе его книги: «Будь всегда уверен в том, что я еще не устал помогать людям всем, чем могу».

Кому только он и в чем только не помогал!

В 1979 году В. Астафьев писал Ю. Грибову: «Почему Вы так спокойно и охотно печатаете до сих пор рассказы вторичные, безликие, а стало быть, и бесспорные? И почему превосходно (я настаиваю и говорю о рассказе Филипповича), профессионально написанное Вы своей властью сняли? Что, с серостью спокойней живется? За серятину не взыщут».

За правду-матку писатель готов даже с ближайшим другом поссориться. Узнав, что Евгений Носов подошел к роману Ивана Акулова как функционер, Виктор Петрович, высоко оценивший этот роман, пообещал автору, что будет говорить с Е. Носовым начистоту и, может быть, потеряет друга после такого разговора.

Так-то вот!

В житейских же своих контактах он ошибался в последние годы нередко, приближались иногда «разнообразные не те» по той причине, что Виктор Петрович просто-напросто не мог представить себе такого нравственного уровня, какой обнаружили, например, люди во время оно в Законодательном собрании Красноярского, родного ему, края.

А уж как несладко приходилось писателю с цензурой! Сколько он ни пытался «чистить» по указке ее «Царь-рыбу» свою, она все еще казалась цензорам «островатой».

После очередного изуродованного цензурой рассказа он писал: «Мне давно-давно так тяжко не было. Я чувствую, как во мне что-то гаснет, притупляется. Боюсь стать равнодушным. Меня все чаще и чаще тянет быть одному, тянет к замкнутости, к погружению в самого в себя. Но это – конец художнику! Это уже буду не я, а кто-то другой станет водить моей рукой, а сердце будет молчать». (1967 г.) В 1979 г. сообщал он В. Курбатову: «Получил и первый отлуп из «Нашего современника» на «Зрячий посох» – он для меня никакой неожиданностью не сделался. Я знал, что едва ли сейчас напечатают вещь в том виде, как она есть, но редакцию, где меня будут меньше кастрировать, поискать следует». В 1987 г. он писал в редакцию «Нового мира» при отсылке туда рассказов: «…я уже сам, по доброй воле, по своей (тьфу на меня, на про…) поработал за цензуру и карандашом снял, «опасные места» – все же сам я сделаю это лучше и чище, чем «чужие руки», и в первом рассказе удалось мне вывернуться из «щекотливых мест и ситуаций» (о, Господи! Как иногда сдохнуть хочется!), и более его портить не надо, а снимут – что ж, не первый раз булыжник на голову. Будут лежать рассказы в столе. Соберется сборник – пойду в верха, хотя и знаю, ничего доброго из этого не выйдет – могу сорваться, и срыв этот давно назрел: ведь правят и уродуют меня с первых рассказов!» А уж после выхода повести «Кража», «…в которой жестко и прямо рассказывалось об обездоленных советской властью детях, о погубленных и замученных в тяжких ссылках их родителях, я попал под подозрение в соответствующих инстанциях как «очернитель» жизни, не видящий ничего светлого в нашей созидательной, полной энтузиазма действительности, и вся последующая продукция, выходящая из-под моего пера, читалась с особым «тщанием» и пристрастием во многоступенчатой, как ее назвал Твардовский, цензуре».

Читая роман Олдингтона о войне, уже вынашивая свое слово о ней, В. Астафьев замечал, что есть созвучные мысли, но Олдингтон может говорить и писать, что думает, а он в самом главном вынужден будет изворачиваться, объяснять, маскироваться и ловчить, чтобы высказать те же самые мысли, ибо войны в сущности своей похожи: на них убивают людей, все остальное не главное и пустяк по сравнению с этим.

Слава Богу, избавил Он писателя от такой цензуры, но не только этот роман написал, как мечталось, но во многих вещах восстановил «кастрированное» (сил, конечно, отнято сколько!), и они по-новому засияли, заискрились. Да вот хотя бы один пример: сравним содержимое сундука бабушки в главке «Монах в синих штанах» («Послений поклон») – я взяла с полки издание 1972 года и 15-томное, т.4. – В подцензурном издании «испарилась» такая деталь: среди содержимого этого сундука были и «…церковные книжки и кое-что из церковного припрятанное – бабушка верит, что церковь не насовсем закрыта, и в ней еще служить будут».

В 1967 году редакция журнала «Новый мир» изъяла из рассказа В. Астафьева такую жемчужинку: «Наносило от этой станции старым пахотным миром и святым ладанным праздником». Понятно, что неприятно разорителям деревни воспоминание о пахотном мире, а уж ладана-то, как народу известно, черт боится.

Требуются ли комментарии?

Пантелеева. А.Ф. Нам бы вернуться к его высоте-2

Личные инструменты